Когда война началась, мне уже было 14 лет. Я - 1926 года рождения. У меня рядом мамы не было, папы не было, у меня была сестра старше меня на 11-ть лет. Я была у неё. Закончилась школа, и мы, напуганные, держались за юбки. Были мы в Поповке, в самом пекле, в самом страшном месте. Мужа сразу забрали у сестрички, у неё маленькая девочка была, и я за неё держалась. Мы услышали репродуктор на улице. В четыре часа ночи объявили вообще, а нам-то попозже. Напуганные были. У сестрички заболела маленькая девочка, Женечка, мужа забрали на фронт. И я поехала в Колпино покупать продукты с ребятишками. Мы были напуганные, нам говорили, что голод будет и всё такое. Ну а какие продукты? Мука, отходы разные… Короче говоря, люди, которые знали, что уже война, – запаслись. А мы-то не знали, что уже объявили войну, и 28-ого августа немцы пришли уже в Поповку.

Мы были дома. Они пришли с автоматами, незнакомые. Мы были напуганные, друг за дружку держались. Они как хозяева пришли. Если кто старший был, то брали за воротник - и вперёд, под автомат, чтобы показал чердак, сарай. Делали обыск, чтобы военных не было. И мы это всё видели. Подростков они не трогали. А ребята, которые успели окончить 10-ть классов, были призваны в армию. Базалев Женя (он книгу писал, кстати), Люба, его жена, Лида Немолодова окончили 10-ть классов. Немцы хозяйничали. Конечно, с автоматами впереди. Вселялись в дома, занимали место. А август кончается, в сентябре - октябре уже холодает.

И были такие «русские» немцы. Там, где мы жили, был стекольный завод в Поповке. И на этом заводе работали в основном немцы с 14-ого года. Они уже были обрусевшие, разговаривали с акцентом, речь свою помнили. Они были мастера, работали. Я училась с Галей Кайзер, с Людмилой Курцвиль, Нахтман… Там было масса немцев. Давным-давно они работали мастерами на стекольном заводе. И перед войной у нас был пороховой завод. Он теперь называется «Сокол», а раньше завод №52. И Поповку с пороховым заводом связывала узкая колея. Но завод потом был взорван. И вот моя сестричка с маленькой дочкой (полгодика), я ещё маленькая, худенькая - нас выгонял один из этих обрусевших немцев. Уже холодно, снег. А настоящий немец заступился за нас, разрешил нам остаться в прихожей. Настоящий немец, фашист, заступился. Оставил нас под крышей. Это страшное время было, жуткое… Ну, потом эти дома разбомбили.

Этнических немцев, которые на заводе работали, до войны не выслали из Ленинградской области. Когда фашисты пришли, то они переписали все фамилии немецкие и дали им солдатский паёк. Как своим. И их отправили раньше в Германию, но по хозяевам, не в лагеря. Милу Курцвиль я видела после войны. Валю Реж тоже. Но близко мы не общались, судьбы разные. Они прожили нормально всё-таки. К ним отнеслись со вниманием. А русские есть русские. Первый враг.

В Поповке была настоящая бойня. Все разбомбили наши самолеты. Через восемь км был машиностроительный металлургический завод «Ижорский», рядом, в 30-ти км, - Ленинград. И вот там бой и днём, и ночью. Как выжили? Наверное, просто суждено было выжить… И засыпало, и откидывало волной… Без конца был бой, без конца! Страшно было очень... Девочка, Женечка, умерла, а сестричку и меня в начале марта посадили в товарный вагон и увезли в Германию. Всех тогда так, кто оставался… Далеко не все тогда выжили.

Мы даже ремни ели солдатские. Представляешь, что это такое? Варили долгое время. Ничего нигде не было. Кости собирали всякие, какие попадались. Собак съедали и убитых, и не убитых. Война есть война. И немцы голодали. Это же передовая была, самое пекло. И когда им продукты посылали, наши их машины с провизией разбомбят - и им тоже ничего не доставалось. Но был наверху у нас немец, он чинил обувь своим солдатам. Не все немцы были фашисты, не все хотели воевать. Подъезжала полевая кухня (это огромный чугунный котёл), и солдаты немецкие подбегали получать поёк. Им давали в котелке макароны или кашу и полхлебушка. Скудный паёк, конечно, для солдата. И вот этот Ганс, который чинил обувь, ему лет сорок тогда было, не больше. У нас маленькая девочка была, Женечка, а он показывал на фотографии, что у него трое детей в Германии. Он оставлял в котелке две ложечки макарон или каши и кричал меня, чтобы я котелок пришла помыть. Он жалел меня. У меня это останется на всю жизнь. Когда он шёл получать паёк, то я прилипала к стенке и смотрела: когда он получит, когда мимо пройдёт, когда крикнет! Больше пищи никакой не было. Съедали сестричка ложечку и я. Я же не могла одна полную ложку проглотить. Он специально оставлял! И вот мы этим жили, пока его не убили. В феврале он пошёл получать паёк, и наши его снарядом задели. Он упал и руки раскинул. Это была наша маленькая, крошечная поддержка. Всё-таки, не все они фашисты были.

Война есть война! Это страшное, чудовищное зрелище! Не приведи Господь! Я вообще на эту тему говорить не люблю, потому что столько пришлось проглотить страшного… Вот нас согнали всех в товарный вагон и два дня не давали ничего. Кто-то сразу умирал, и автоматчик - немец, который с нами в вагоне был, приоткрывал дверь и ногой выталкивал трупы. Умирали много, конечно… Потом дали нам по маленькой буханочке хлеба. Мужчины, которые там были, сразу же съедали эту буханку. Она же наполовину с опилками была. И у них случался заворот кишок. И их тоже ногой выталкивали в пути… Но наши бомбили! Страшно! Привезли нас в Данциг, выстроили, выгнали из вагонов и отрядом таким (под автоматом, конечно) загнали в баню. Нас постригли всех наголо. Какое-то мыло зелёное, типа глины было. Стригли и обрабатывали, конечно, наши. Немцы же не будут этого делать.

В концлагере огромное количество народу было, страшно! В лагере номер на руке не ставили. Наш номер фотографировали на дощечке, он на верёвочке на шее висел. В сутки нам давали глубокую мисочку чего-то, мы не знали, лишь бы проглотить. И немец ходил с длинноногой чёрной собакой и с плёткой. Мы жили в этом лагере определённое время. Жили в бараках, там Бог знает, что творилось. И двух, и трёхъярусные нары. Там были и русские, и белорусы, украинцы, англичане, французы. С нами военнопленные жили. Этим военнопленным один раз в три месяца или в полгода присылал посылку Красный Крест. Это международная организация. Ну, конечно не колбасы и не сыры, а хлеб. Тогда это было самое ценное. И вот я увидела, как один из иностранцев наверху на нарах жуёт хлеб. Я хожу мимо. А сидеть невозможно и не ляжешь - есть хочется! И он ест. Это был англичанин. Я впилась глазами и не могла с места сдвинуться. Страшный голод. Он заметил это и не выдержал. Отломил кусочек хлеба. Я его не съела, побежала к сестричке, половинку отдала ей, вторую себе. Вот такой страшный голод был.

Нам один раз в день давали что-то. Одну миску. Потом нас погнали из Данцига в другой город строить. Песок в вагонетку накидали, потом толкали… В общем, пересыпали. Что-то мы строили. Но песок в эти вагонетки надо было насыпать. Этот лагерь, как и в Данциге, был переполнен. Страшная масса людей была! Там только крыша была и всё. Где хочешь – там приткнёшься и спишь. Где на полу лежали деревянном, а где нет! Потом приехали покупать. Там, оказывается, был торг нами, рабами. По восемь марок за рабсилу. Приехал управляющий. Насчитал себе рабов, а меня толкнул ногой и говорит по-немецки: «Иди прочь, ты ещё маленькая». На такую работу, на которую он подбирал, я не годилась. А мы с сестричкой упали перед ним на колени и со слезами (плакали страшно, смотрели на него, как на икону!) стали умолять, чтобы он нас не разлучил. Язык незнакомый, страна чужая. Только бы нам не расстаться. Видимо, он понял, потому что мы на него смотрели и на коленях стояли. Он нас взял. А раз сестричка рядом, то это уже подспорье. Туда две женщины из Павловска попали, две женщины из Перевоза, из Тосненского района.

Я всё хочу поехать в Перевоз, но боюсь, мне страшно. Потому что сгоняли нас в сорок втором году зимой и вешали при нас человека, потому что телефонная связь была нарушена, и они объявление написали: «Или пусть сам придёт и признается, кто это сделал, или первый попавшийся будет повешен». Нас всех сгоняли. Ну, Поповка же рядом с Перевозом. Нас всех сгоняли, они там по-своему кричали, переводчики говорили, что со всеми так будет, кто связь нарушит. И этот мужчина висел больше месяца. В фуфайке, в кирзовых сапогах, высунутый язык… Эту картину с детства я помню ярко. Страшно было.

Для немцев Рождество – самый дорогой праздник. И вот в сорок втором году в Никольском жили два брата Красиковы. Они собрались пройти через линию и решили у немца взять буханку хлеба, раз они гуляют, у них праздник. Они зашли в кладовку (этот рассказ я слышала, видеть я эти события не могла), и что-то упало. Немцы услышали, их взяли и повесили на Никольской стороне. Две женщины рассказывали, что они тоже хотели перейти через линию, но там груды трупов. И они половину прошли, а потом не могли идти, так как чтобы пробраться на нашу сторону, нужно было по трупам лезть. Казнили, конечно, и убивали, но когда сгоняли на казнь этих двух братьев в Перевозе – это я видела.

Так вот, взяли нас в рабы. Две из Павловска, две из Перевоза, мы с сестричкой из Поповки. Там работали по 12 часов. Поселили нас с полячками. Ну, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами. И военнопленные, но их, почему-то, держали только год, а потом меняли национальность. Первый год были сербы. Мы их видели на расстоянии, не общались с ними. Они к нам с уважением относились, они же православные. Старались крикнуть что-то, пообщаться, но не получалось.

Через год пригнали англичан. У них отдельная проволока, отдельный лагерь и автоматчик. А на третий год итальянцев пригнали. Это с политической точки зрения, видимо, чтобы не было связи никакой. Мало ли. Взрослые же люди, военные. Вот в этом лагере нас гоняли. Осенью дождь, ветер, холодно, вроде, дали нам короче рабочий день. Гоняли нас слушать Власова к репродуктору. Правда мы его так и не услышали, что-то со связью было.

В последнем лагере в Кляйне Тромнау (рядом с Розенбергом) работали в основном на полях. Но вот был случай. Работали по 12 часов. И к вечеру, в десятом часу мы уже еле держались, на износ работали. Но фашист, надзиратель, он сам был раб, преданный хозяину. У них барон имел огромные поля, управляющий с лошади не слезал, объезжал, проверял, а за каждой бригадой был свой надзиратель. За женщинами, за мужчинами. У них почему порядок? Потому что палочная дисциплина. Они же не только за нами следили. Мы спрашивали у школьников, которые были пригнаны на поле: «А что же они делают, когда нас нет?» - а они говорят: «То же самое». А мы спрашиваем: «Тут же немцы, ваши родители?» Они говорят: «Да». И один мальчик рассказывал, что его отец уронил мешок с зерном, и его вот этот же надзиратель ударил палкой. Но немец есть немец, больше его не бил. А палка такая: загнутая, типа трости, наполовину набитая жестью, а внизу металлическая лопаточка такая.

Летом гражданские мужчины убирали сено. И вот они с вилами идут, а сзади ничего не должно остаться. У немцев аккуратности не отнимешь, это достоинство этой национальности. И вот я шла за поляком с граблями, а он вилами собирал вал, складывал. Рядом шли другие. И вдруг надзиратель ушёл. И поляк, за которым я шла, шлёп – и сел. Он сел, и мне, выходит, делать нечего, и я присела. Уже десятый час был, не меньше, все устали. А он мне по-польски говорит: «Пана, встань, палки получишь». Я говорю: «Ну а что мне делать, если ты сидишь?». Я по-польски хорошо говорила, понимала всё. А он мне: «Ничего не делай, но стой». Он мне объясняет. Я говорю: «Тогда и ты получишь». Я ему объясняю по своему пониманию. Он говорит: «О, я уже за пять лет имею досыта». Они пять лет, а мы три года там были. И что вы думаете? Появился немец. А мы работы выполняем аккуратно, я никаких подозрений не вызывала. А мне семнадцатый год. И он вот этой палкой с жестью как резанул меня по пояснице! У меня искры из глаз, слёзы и дыхнуть невозможно. А девчонки, полячки, говорят: «Ради Бога, не говори ничего, он тебя изобьет!». Они уже испытали это. Поэтому, если бы я ему что-нибудь сказал, он бы меня избил, ведь речь-то он не понимает. Но ходил ещё полчаса - кричал, махался! А мне говорили: «Ради Бога, словечка не скажи, изобьет!» Поляк ушёл вперёд меня, а разряд выпал на мою долю. Я же после него. И потом, он уже получал. Он мужик лет за тридцать такой. Разряд выпал на меня, а у него такое бывало почти каждый день. Вот это фашист был настоящий.

Например, собирали мы рапс. Есть такая культура. Он быстро осыпается. Это маленькие стручки, и их надо срочно собрать. Ну а если не успевали рабы, то они присылали немецких школьников, чтобы не было потери этих зёрнышек. Но это редко было, раза два. Вот мы спрашивали у мальчика: «А что же этот фашист делал?» Ну, мы не говорили «фашист», мы говорили «господин Кард». А он говорил: «То же самое. Надзиратель он».

Там был длинный-длинный старый домик и нары двойные. Настил деревянный внизу и наверху. Нижний настил полячки занимали, а нас, русских, - наверх. На нарах – солома.Кормили один раз день, в обед. Я помню, что суп давали. Отвар мясной. Там, может быть, с ноготок мяса попадалось, но не больше. Буханку хлеба давали на неделю, но она наполовину с опилками была. Вечером нам давали мятую картошку и пол-литровую банку сыворотки. Мы от этой пищи полнеть стали. Вот мы съедали это и засыпали, валились с ног долой. Так что не дай Бог видеть это, слышать… Но я видела это, я испытала.

Освобождали нас русские, немцы бежали, но наши освободители творили ужасные дела… Лучше не спрашивай у меня. С нами- наши! Мне-то 14 было, когда война началась, а когда кончилась-то - 18! Кто я? Так что лучше больше ничего не спрашивай… Нас освободили первопроходцы. Штрафная рота… Нам было не наговориться, мы ночь не спали, обрадовались, слышали русскую речь! Сначала для нас эти люди были золотом! А через день пьяные пришли.

У меня осталась одна фотография, где нас гнали из лагеря в Розенберг. От этого лагеря до Розенберга примерно как от Тосно до Ушаков. На длинной телеге, на лошади. Нас сажали и везли фотографировать. Одевали нам дощечку на верёвочке и номер. И нас там фотографировали в этом Розенберге. И мне полячка дала одеть своё платье вместо лагерных куртки и штанов. Она пониже меня ростом была. И рукава были короткие, и коленки не прикрыты, но для меня радостью было это платье! Понимаешь? Это было что-то!.

Тогда какие порядки-то были у немцев? Лагеря лагерями, но и бауры (хозяева) брали работников отдельно к себе, на своё хозяйство. Были люди хорошие. По выходным они иногда разрешали приезжать к нам в лагерь, но выходных-то почти не было… Так вот они Стёпке (украинский мальчик, ровесник мой) разрешали спать в комнате сына, который на войне. Они относились к нему по-человечески. Ну, работу требовали, разумеется, здесь никуда не денешься. А второй, Коленька, тоже жил у хозяина. Так он спал с собакой в сарае. Его не считали за члена семьи, как Стёпку. Потому что люди-то все разные. Издевались над ним. И у Коли от сквозняка произошел перекос лица. Это у разных хозяев было.

Так вот, насчёт фотографий. Был там ещё один украинец, тоже у хозяина, толстый такой. Забыла, как его зовут. Важно то, что ему даже марки давали. У этого хозяина все марки получали, копеечные, правда, но это не важно. Мы марки не видели, не держали. Лагеря есть лагеря. И этот толстый украинец попросил немца сфотографировать нас вместе с ним. Ну, как с сёстрами. И вот есть у меня одна фотография. Я на ней в платье той полячки и в туфлях. Я там в таких шикарных туфлях! Правда, приходилось двойные чулки надевать, чтобы ногу не стереть. На деревянной подмётке. Клумпы называются. У них в основном обувь на деревянной подмётке. И немцы в такой ходили.

Моя девичья фамилия - Шершнёва. Мама у меня умерла. Меня сестричка перед войной взяла к себе, а родилась я на Брянщине, там, где жил Алексей Толстой. Я люблю журнал «Дворцы и усадьбы» и прочитала, что он там жил. Когда мне было 10 лет, приехала сестричка и взяла меня в гости. И тут война… Так мы и расстались.

Мама была жива, когда я уехала. Она рассказывала, как молилась Богу, как ей сказали идти на перекрёсток дорог и до 12-ть часов ночи стоять, смотреть на небо. Мамы есть мамы. Раз нас не было рядом, то она душой была с нами. А там ночи тёмные рано наступают. Это же ближе к Украине. И она ходила на перекрёсток дорог, стояла на коленях и просила у Бога: «Если они живы, Господи, проясни хотя бы капельку небушка!» И вдруг она увидела светлую тучку - признак того, что мы живы. И она на четвереньках домой ползла. Мать есть мать. Я после войны только один раз её видела. Потом мама умерла. Потом мы вернулись в Поповку. Поповки как таковой не было.

После освобождения мы шли месяца полтора пешком. Замерзали на открытых платформах. Меня сестричка била по лицу, за волосы дёргала, заставляла меня шевелиться, чтобы я не замёрзла, потому что мы шли январь, февраль и март. И волки один раз за нами гнались. Так что страшно…

По-разному люди добирались. Один раз наши подвезли нас на машине. У меня был узелок с собой. Они этот узелок на стол: «Самогон давай!» - и давай пить. А мне сестричка говорит: «Не бери в рот, ты не знаешь, что это такое! Смотри, как я буду пить». Она брала стакан, прижимала к нижней губе и самогон на платье лился. А они-то, когда пьют, не смотрят, кто как пьёт, освободители-то. Ну а потом вторую за победу, третью. Она-то у меня умная, добрая была, царство ей небесное! Хорошая у меня была сестричка… Потом видим, что они уже охмелели, ну а результат известен. Сестра говорит: «Пошли!» Я: «Куда?» Она: «Молчи, пошли!» И вдруг на нас как заорут наши: «Сидеть! Куда?». Сестра говорит: «Мы сейчас придём». И мы по Польше (это в Польше было) по пояс в снегу (это февраль был) шли. Могли и подорваться, но, видимо, Господь берёг, видно, надо было так.

А потом мы увидели огонёчек - керосиновая лампа. А я по-польски хорошо говорила, мы попросились переночевать. Нас впустили. Освободители-то не пошли уже искать. Война есть война. Корявая, страшная. И их тоже как осудишь? Здоровые мужики, женщин не видели… А животная потребность своё дело делала.

Было такое. Одна девочка билась под офицером. Мы вместе ночевали на полу на станции. Она говорит: «Я всё равно под поезд брошусь, кто мне поверит, что я не с немцем?». 19-ть лет. Она билась, не сдавалась. Он заставил солдата ноги держать и изнасиловал. Наш русский офицер нашу девочку. Бросались девочки под поезд после насилия. А он стал ей пихать адреса: «Я тебя найду, я на тебе женюсь, я не знал, что ты девчонка». Слёз мы видели много. А брали нас на платформах. Говорили: «Пошли, будете медсёстрами работать». Но получалось по-разному.

Ну всё, хватит затрагивать эту тему, я потом ночь спать не буду! Война – это страшное, чудовищное, кошмарное зрелище. Вот в Бологом, если бы не моя сестричка, я бы не смогла сохранить себя девчонкой. В Бологом офицер вёз солдат, а нас держал под автоматом. У меня была очень броская внешность, потому что возраст такой. Мне говорят, что я была красивая. А я говорю, что все мы красивые в молодости. Ну, видимо, разная у всех красота. Он хотел нас в город взять. А нас-то в город не пускали. А солдат мне сказал: «Я на тебе женюсь, и мы поедем в Ленинград». Ну а кто ж меня пустил бы, если я у немцев в оккупации была? Нас же презирали за то, что мы были в лагерях. Это уж потом общество узников организовали, им много лет Нина Михайловна Бибикова командовала. А сначала нас презирали, ещё как, мы же у немцев были. Мы же живы остались! Тут со всякой точки зрения можно посмотреть. Офицер отошёл к солдатам, она меня дёрнула за руку, мы улизнули под товарный поезд, и бегом! Ночь была. Он пострелял-пострелял. Ему нельзя было солдат наших оставить, он куда-то их вёз. Так мы и ушли.

Дочь сестры, Женечка погибла в войну. Ей было 7-8 месяцев. Малюсенькая была. Пытались после войны могилку найти, да где там! Там же всё было перерыто. В Поповке тоже что-то вроде рабства было после войны. В Поповке нечего было делать – всё перевёрнуто, мы поехали в районный центр. В администрации сидела Куприянова, она давала направления. А мы-то пустые, у нас ни денег, ничего с собой не было. А на это же смотрели и раньше и будут смотреть. Так устроена жизнь. Вот она и мне, и сестричке написала: «На лесозаготовку». Я говорю: «Ну что, пойдём, сестричка. Из лагерей на лесозаготовку!» Одно другого не лучше. На лесозаготовке жить-то негде было, народ гнали туда пилить, таскать, убирать. И мы уже на выход идём с направлением, а она вдруг спрашивает у меня: «А ты учиться хочешь?». А я по характеру колючая. Говорю: «А вы как думаете?». Она говорит: «Иди сюда». Я подхожу, она мне даёт направление в отдел кинофикации. Я же сельский киномеханик, с кинопередвижкой исколесила весь район с 45-го по 48-й год вдоль и поперёк.

Я пошла в отдел кинофикации, стала учиться на моториста на проспект Маклина. Учили нас 3 недели. Мы должна были изучить мотор. После войны света же не было лет 10-ть. Учил нас лётчик. В общем, и мотор, и свечи, и бензобак. Киномехаником не сразу я стала, сначала мотористом. Надо было заводить движок, а силёнок-то мало. Но никуда не уйдёшь, на другую работу не имеешь права. Почти год отработала мотористом.

А потом меня направили в школу киномехаников. Учились на проспекте Маклина, в самом любимом моём районе. Я там трижды училась. Там же и Мариинский, и Никольский храм, и канал Грибоедова, Садовая. В общем, хороший район. Киномехаником полегче было, чем мотористом. Механиком меня не устраивали. И 500 грамм хлеба получали. Карточка-то продуктовая была - не рабочая. Голод страшный был. Дали нам маленький уголок в кинотеатре им. Карла Маркса на Октябрьской. Крыша есть – это уже хорошо. Сестричка надёргала сухой травы, сделали что-то типа матраса.

А сестра на лесозаготовке всё-таки была, куда ты денешься? В 46-м году шла зачистка территорий под застройку Стекольного. Военный городок такой. 16 километров от Тосно и обратно – 32. И вот привезли меня из Форносово одну – ни моториста, никого. А там был длинный сарай из досок. Это была и столовая для солдат, и всё-всё. А солдаты чистили запланированную территорию для застройки военного городка. Вот там у меня произошло, можно сказать, ЧП. Движок завела, всё приготовила, стала включать кинопроектор – не тянет. Я побежала, проверила все контакты у движка, у аппаратуры – не тянет. Выключила мотор, открыла крышку заднюю в кинопроекторе, ручкой покрутила, смотрю – шестерня в одном месте изношена. Представляете? Волосы зашевелились. Мне же нельзя было не показать сеанс!

Подходит офицер, я ему говорю: «Вот смотрите, из-за этой детали мне фильм не продемонстрировать!». Он говорит: «А у нас, девушка, нет таких деталей!». Мне 19-ть лет было. Он говорит: «И транспорта нет». А какой транспорт? Тогда людей-то на улице не было. Все на лесозаготовках работали или старались на завод попасть, на «Ижорский» - там рабочая карточка. И этот офицер уходит. И я вспомнила, что мне приходилось в лагерях управлять лошадьми, потому что я маленькая была, конюх работал, а я управляла лошадьми. Это было в последнем лагере. Я спрашиваю у офицера: «А лошадь у вас есть с седлом?». Он говорит: «Есть». Я говорю: «Дайте мне, пожалуйста».

И вот я ехала через Строение, через Тосно, приехала на Карла Маркса. Подъезжаю к станции, мне железнодорожница машет флажком, а мне не до улыбок: «Скорее, скорее, деталь взять и обратно». Нельзя было не поставить сеанс. Подъезжаю к окну Князева Владимира Ивановича, царствие ему небесное. Строгий такой был, требовательный человек, фронтовик. Я знала, где он с семьёй жил, постучала в окно, он выскакивает. Я говорю: «Владимир Иванович, текстолитовую шестерню надо, она в одном месте износилась!». Он говорит: «Да ты с лошади-то хоть слезь!» А я ему: «Надо до прихода солдат всё приготовить! Пожалуйста!». Он покопался в запчастях и принёс. Приехала, лошадь отдала, установила, давай работать - соединять, подключать, проверять! Слава Богу, всё сделала, но за какую цену! Это было предельно нервное состояние. А давали только 500 граммов хлеба, есть постоянно хотелось.

Мы с Кутуевым года два назад в автобусе едем, и он говорит мне: «Михайловна, а ты постничаешь?». Я говорю: «Знаешь что, голубчик, я семь лет хотела досыта наесться хлеба, пока не отменили карточки. Я напостничалась». Хочешь – не хочешь, а голод был страшный. Во время войны и после неё. По-моему, продуктовые карточки отменили в 47-м или в 48-м году. Тогда была возможность купить, а купить-то не на что. Зарплату нам маленькую присылали. У нас была не рабочая карточка, а служащая. А служащая карточка – это 500-т граммов хлеба на сутки молодому организму. Проглотишь, как шоколадку, и есть хочешь.

У меня фотография есть, где я в 19-ть лет в носочках беленьких и в сандаликах. Я обувь люблю, потому что настоящей, хорошей обуви пришлось долго ждать. Я сохранила свои замшевые чёрные туфельки девчоночьи (удивительно, чуть не выкинула).

Когда я училась в школе киномехаников, у меня была одна фотография, и Олег Спилер украл её. А мне сунул свою. Я говорю: «Зачем мне твоя-то?». Дружбы-то у нас с ним не было, уважение просто. Я сначала оканчивала курсы сельского киномеханика, а потом городского. Мы конспекты делали днём, а на практику в кинотеатры города ходили. В «Сатурн», «Молодёжный», «Колизей». Мы получали документы о том, что закончили курс. У нас допуск был к этой технике.

 

Одна немка, тётя Аня, полюбила русского военнопленного в 1914-м году, вышла замуж, приехала в Россию. Их две было: Клара и Анна. И они вышли замуж. Анна не была в Германии почти полвека. Тогда же запрещено было. А во время войны она попала в Германию. Она свой язык помнила, говорила. Она нашла в Германии свой дом и брата. Рассказывала, что они шарахнулись в сторону и спросили: «Ты что, с того света к нам пришла?». Вот я слушала-слушала и спросила: «Тётя Аня, а почему ты не осталась в Германии? Ты же немка». А она говорит: «Нет, у меня дети русские. Их родина здесь. Я не смогла по-другому и вернулась». Она похоронена в Ушаках.

Когда вернулись, все деревни были снесены, абсолютно все. И до сих пор достают оттуда и самолёты, и лётчиков. Поисковые работы-то ведутся. Когда я еду в Ленинград, я обращаю внимание на раны земли. Вот вдоль линии они до сих пор не зажили. От бомбёжки. Такие глубокие ямы. Это 67-мь лет прошло, а земля не заживает. Вот когда будешь ехать летом, посмотри на правую сторону. Так что война для меня – это чудовищное, страшное зрелище.

И не все немцы фашисты, и не все хотели воевать. Вот был случай. В последнем лагере, где мы были, у барона была огромная территория земли. Урожай, скот… И был у него пастух по фамилия Гальдау с сыном. Они рабами были у барона. Барон плохо видел. Едет на двуколке кучер, экономка рядом с ним и спорят: «Что это? Капуста или фасоль?». Спорят между собой, а мы смеёмся. Плохо видел, старый был этот барон. Так вот этого пастуха (Хельмут его звали) брали в армию. Это 1943-й год был. И что ты думаешь? Он пришёл к русским попрощаться. Вот такие факты были. Он говорит: «Я не хочу воевать, но я должен!». Ну а если он не пойдёт, так его расстреляют так же, как и нашего солдата. Если наш солдат отказывался идти воевать, так ему сразу пулю в лоб. Так же и у немцев – расстрел. И вот он уходил и пришёл попрощаться с русскими. Говорит: «Я всем вам желаю хорошего». Белобрысенький такой. Лет 18-ть ему было, не больше.

Партизаны были. Партизаны даже в Германию пробирались. Сестричка бельё им как-то стирала. Тогда наш лагерь ещё не был окружён проволокой. Так вот они пробрались. Двое их было. Связи у нас толком не было, но мы были рады.

Вот Виктор Рябов, мой ровесник, – герой. В Тосно около церкви на аллее героев Фёдоров, Блинников Сергей Александрович, с которым мы хорошо были знакомы. И с его сестрой тоже, мы фотографировались с ним. Я же последние 10-ть лет директором была кинотеатра. Сначала в Любани четыре года, а потом перевели в «Космонавт». Шесть лет я там была. Мы проводили большую патриотическую работу с детьми. Возила их на экскурсию на «Ленфильм». С Леоновым, с Вициным встречалась. Они ко мне приезжали. Один Басилашвили Олег Валерьянович остался, а так все умерли. И гордыня «Ленфильма» – Кадочников Павел Петрович. Когда Леонов второй раз приехал, зал был набит битком. И он говорит: «Прасковья, а вдруг это те же самые?». А я говорю: «И что дальше? Очень даже хорошо. Евгений Павлович, что вы у меня-то спрашиваете?». Я же должна была с ними выйти на сцену, представить их: «Уважаемые зрители, как прекрасно, как чудесно, что вы любите киноискусство. Сегодня у нас в гостях…» и т.д. и т.п. Сашенька Демьяненко был – тоже фотография есть. В 53-и года у меня была самая напористая пора. Народу шло! Три тысячи человек в день в «Космонавт» приходило. Очередь была на улице. Вот последний сеанс начинается (а ты ведь директор, ты в ответе), в глазах уже рябит, в голове шумит, а народ всё идёт. Не успевали помещение проветрить, такой наплыв был зрителей. А сейчас в яму всё рухнуло…

Вот ещё один факт про войну. В польском городе стоял телеграфный столб, а около него накидана огромная куча немецких солдат. Размером с двухэтажный дом! Нас подвезли на машине и у этой груды остановили. А был февраль, всё заморожено. Огромная гора трупов! Их же надо было собирать, а то, когда потеплеет, всё начнёт разлагаться. А наверху поставлен замороженный труп немца в офицерской форме с пистолетом. Вот такие кадры у меня в памяти остались. Их обливали бензином и сжигали. А мамы-то ждали их… Мамы-то все одинаковые…

Вот, помню, немка бежит, кричит, машет бумажкой: «Боже, мой сын погиб!». Мы на работу шли. Раза два так было. Так что мамы везде одинаковые… Простой народ – он как стадо.

Вот начал Гитлер - и пошло. Ему бы меру знать – дошёл бы до Прибалтики и хватит. Нет, он на Сталинград погнал. И полтора миллиона немецких мальчишек там полегло! Взрослых и молодых. Полтора миллиона! В котёл загнали и убили. Наших тоже масса легла. Генерал Паулюс сдавался уже. Ну, видимо людское безумие. Оно страшные вещи творит.

А наши освободители… Пьяные мужики пойдут на всё. Меня сестричка под нары запихала, тряпками закидала и говорит: «Не пикни!». Её изнасиловали. И девчонки кричали на нарах. Я-то всё это видела. А сколько таких случаев? Одна девчонка рассказывала, как над ней потешался офицер. Я же говорила, что она хотела под поезд броситься. Этот офицер – сволочь самая последняя! Это животной потребностью называется. Мужчина есть мужчина. А тем более пьяный! Ему море по колено. Люди разные есть. Есть люди, которые умеют держать себя, а есть, которые чихали на это на всё. Так что давай остановимся на моём альбоме.

Был у меня начальник такой. Ох, как он жестоко со мной поступил. Понимаешь, я знаю устройство мотора, знаю аппаратуру, технику. Он вызывает меня как-то и говорит: «Учиться хочешь?». Я говорю: «Очень хочу, Владимир Иванович, очень!». И район хороший. И потом нам давали контрамарки в Мариинский на любые спектакли, балеты, оперы, оперетты бесплатно, как работникам культуры. А он замолчал. Шёл 47-й год. Я молчу, и он молчит. И тут он говорит: «Хорошо, пойдёшь учиться». Я говорю: «Спасибо!». Он говорит: «Но ты отработай июнь, июль и август. Одна». А ты знаешь, что это такое? Это и грузчик, и киномеханик, и моторист, и всего 500 грамм хлеба, и переезжать из деревни в деревню. Это было очень сложно! Один мотор 300 килограммов. А вот с Глубочки до Ёглино погрузили на телегу и на двух коровках перевозили. Тяжело было. Так вот, я отработала, отмучилась. Маршрутный лист, отчёт. Ни порчи фильмов, ни срывов не было – всё выдержала. Конец августа. Прихожу. Я-то счастливая, в сентябре уже занятия начинаются. А он говорит: «А что ты улыбаешься?». Я говорю: «Так я же учиться!». Он говорит: «А кто работать-то будет? Давай форму 7 и маршрут!». Мне чуть плохо не стало. Слёзы брызнули, и я на Владимирский 14-ть. Там областное управление кинофикации. Я в отдел кадров. Они знали, что он пошёл на такой договор, что это очень сложно было, но я согласилась. Пришла, плачу взахлёб. Они уважительно относились ко мне, я безотказно работала. Елизавета Александровна набирает Князева и говорит: «В чём дело?». Он: «А работать некому». «А где ты был 3 месяца? Срочно человека направляй, группа начинает занятие!». Что-то по жизни на меня всё наваливалось. Правда, я справляюсь, но с трудом.